Появление «другого» (о теле как индикаторе со-существования)

Ортега-и-Гассет Х.

     Мне было важно показать, что присутствующие в жизненном мире ценности, являющиеся для нас положительными или отрицательными значимостями, с которыми мы вынуждены иметь дело, присутствуют и соприсутствуют исключительно чувственно, то есть в виде цветовых образов, звуков, запахов, сопротивляемости и т. д., и что их присутствие воздействует на нас в форме различных знаков, проявлений, симптомов. С этой целью я привел в пример небо. Но пример неба относится прежде всего к области зрительной. И хотя зримое и зрение лучше всего годятся в качестве примеров на подступах к нашему учению, было бы серьезной ошибкой предположить, что зрение является главным «чувством». Даже с позиции психофизиологии, которая имеет подчиненный характер, день ото дня становится яснее, что первичным чувством было осязание и что от него впоследствии отпочковались все прочие. С нашей, еще более радикальной точки зрения очевидно, что осязание – основная форма нашего общения с вещным миром. И если это так, то осязание и соприкосновение являются решающими факторами, определяющими строение нашего мира.
     Итак, как я сказал, осязание отличается от прочих чувств, или видов присутствия, поскольку в нем постоянно присутствуют две неотделимые друг от друга вещи: предмет, к которому мы прикасаемся, и наше собственное тело, ощущающее прикосновение. Таким образом, в отличие от чистого видения, это не похоже на отношения между нами и неким призраком; это отношение двух тел: нашего и чужого. Прочность подразумевает одновременное присутствие чего-то, что сопротивляется сжатию и части нашего тела, к примеру руки, чувствующей сопротивление. Таким образом, прочность – это одновременное ощущение сжимающего и сжимаемого. Поэтому следует отметить, что при соприкосновении мы ощущаем вещи изнутри нас, из нашего тела, а не вне нас, как это происходит со слухом и зрением, и не какой – то отдельной частью нашей телесной оболочки – носоглоткой или небом, – как в случае с обонянием или вкусом. Отметив этот на первый взгляд немудрящий факт, мы значительно продвигаемся вперед, поскольку становится ясно, что основу нашего окружения, явленного нам мира составляют прежде всего присутствия, вещи, тела. И происходит это потому, что они соприкасаются с тем, что человеку, каждому в отдельности, ближе всего, а именно с его телом. Наше тело превращает в тела прочие предметы и весь мир. Для того, что принято называть «чистым духом», тела не могли бы существовать, поскольку он не мог бы сталкиваться с ними, чувствовать их противодействие, и наоборот. Он не смог бы обращаться с вещами, передвигать их, расставлять по местам, разбивать. Таким образом, «чистый дух» не может жить, подобно человеку. Он мог бы лишь скользить по миру, как призрак. Вспомните рассказ Уэллса об имевших только два измерения существах, которые поэтому не могли проникнуть в наш мир, где всё имеет по меньшей мере три измерения, иными словами, в мир, состоящий из тел. Наблюдая за зрелищем человеческой жизни, они видят, к примеру, как некий злодей собирается убить спящую старуху, и, не в силах помешать ему, не в силах предупредить жертву, они мучаются и страдают в сознании своей призрачности.
     Таким образом, человек – это прежде всего существо, заключенное в телесную оболочку, и в этом смысле – подчеркиваю, только в этом смысле – он является телом. И этот простой, но непреложный факт определяет все непосредственное строение нашего мира, а с ним и нашу жизнь, и нашу судьбу. Человек на всю жизнь – пленник своего тела. Как правы были пифагорейцы, придумавшие по этому поводу каламбур, впрочем произносимый не во время веселой пирушки, а серьезно и печально, с болью и внутренним драматизмом. «Soma» по-гречески – тело, «sema» – могила. «Soma sema», – повторяли они: тело – могила, тело – темница.
     Тело, в которое вживлено, в котором замкнуто мое «я», неизбежно превращает меня в существо пространственное. Прикрепив меня к какому – то определенному месту, оно отрывает меня от остальных. Оно не позволяет мне быть вездесущим. Каждое мгновение пригвождая меня к определенной точке, оно делает меня изгнанником по отношению к прочему. Под «прочим» я имею в виду весь прочий мир, все, находящееся в других местах, все, что я могу увидеть, услышать и чего, быть может, могу коснуться лишь оттуда, где я нахожусь. Место своего нахождения мы называем «здесь», и сам звук этого испанского слова – «aqui» – с его молниеносным мелодическим падением к концу, слова, которое от открытого «а» первого слога, как к острию, стягивается к ударному «i» второго, – сам звук его в своем отвесном падении прекрасно передает мощный удар судьбы, пригвождающий меня к моему «здесь».
     Но это незамедлительно привносит нечто принципиально новое в строение мира. Я могу изменить место моего нахождения, но, где бы оно ни находилось, это будет мое «здесь». По-видимому, здесь и я, я и здесь связаны на всю жизнь. И поскольку мир, со всем, что в нем есть, я могу воспринимать только с точки зрения моего здесь, он незамедлительно обретает перспективу, иными словами, все, находящееся в нем, тут же становится близким или далеким, правым или левым, верхним или нижним относительно здесь. Это – третий закон строения человеческого мира. Не забывайте, что, говоря о человеке, я имею в виду каждого в отдельности, и, следовательно, мы говорим о мире каждого и для каждого, а не о некоем объективном мире, о котором трактует физика. То, что этот физический, объективный мир – то есть не мир отдельных конкретных людей, а единый для всех – действительно существует, еще надо доказать. Третий закон гласит, что мир – это перспектива. И это факт немалого значения. По крайней мере неожиданное появление в поле нашего зрения понятий «близко» – «далеко» уже дело серьезное. Они обозначают расстояния – следовательно, тут же возникает далекое и близкое, и еще хорошо, если то, что мне ненавистно, находится поблизости, а любимая женщина – далеко. Но, кроме того, если я хочу или мне нужно преодолеть это расстояние, эту даль, не имеющую отношения ни к геометрии, ни к физике, я должен пройти или проехать ее, затратив на это, правда, меньше, чем первобытный человек, но все же достаточно сил и времени. В наши дни на преодоление расстояний уже не тратят силы и время, а только деньги, на приобретение которых в свою очередь тратятся время и силы, и затраты эти измеряются «рабочим временем».
     Как мы увидим в дальнейшем, у другого человека тоже есть свое здесь, но «здесь» Другого – отнюдь не мое «здесь». Наши «здесь» взаимоисключающи, непроницаемы друг для друга, различны, и перспектива, в которой предстает для нас мир, – разная. Поэтому наши миры никогда не могут совпасть полностью. Я, с самого начала, нахожусь в своем; он – в своем. В этом еще одна причина изначального одиночества. Не только я сам нахожусь вне другого человека, но и мой мир – вне его мира; мы – взаимно вовне и поэтому изначально инородны друг для друга.
     То, что находится на значительном расстоянии от моего здесь, находится далеко. Далеко – значит там. Между здесь и далеким там находится нечто среднее – тут, – иными словами, то, что не входит в мое «здесь», но находится где-то здесь, неподалеку. Быть может, наши ближние как раз и находятся... тут? Наречие места здесь лингвистически восходит к личному местоимению.
     Тот факт, что человек является телом, не только означает, что и все вещи в мире являются телами, но и что все они расположены так или иначе относительно меня. Все вещи, даже те, что бесплотны! Поскольку, если они существуют – до сих пор, в ходе нашего исследования, мы их не обнаружили, – они должны, мы это еще увидим, проявляться телесно. Образы гомеровских поэм бесплотны и не существовали бы для нас, не дошли бы до нас, если бы не были запечатлены на пергаменте. Из того, что все вещи так или иначе являются телами и расположены близко или далеко, направо или налево, сверху или снизу от меня – от «здесь», которое и есть «locus», то есть место нахождения моего тела, – следует, что все они расположены в определенном порядке и каждая – в том или ином месте, участке, области мира. Следовательно, вещи пространственно распределяются в моем мире, и каждая занимает определенный уголок. Есть, к примеру, вещи, предметы или человеческие существа, относящиеся к той его части, которую я называю севером другие относятся к востоку. Человеку настолько свойственно так или иначе располагать, локализовать вещи, что даже христианству пришлось поместить или, скажем, поселить Бога в пространстве, и поэтому во время ежедневной молитвы каждый не забывает упомянуть как о существенном, определяющем, основном качестве – о месте, где Он обычно находится: «отче наш, иже еси на небесех». Отцы бывают разные, но Бога характеризует именно то, что Он обитает наверху, среди неподвижных звезд небосвода. Противоположным образом Дьявол помещается на другом конце, в самой нижней, исподней части, то есть в преисподней. Так Дьявол оказывается антиподом Бога. Древние греки тоже населяли нижнюю, преисподнюю часть мира разными существами и предметами. Но для них эта нижняя часть означала просто-напросто основание, фундамент мира, на котором покоится все остальное. Эту область они называли Тартаром. Разумеется, даже при своем примитивном складе ума они не могли не задаться вопросом: на что же опирается сам Тартар, и поэтому полагали, что он в свою очередь покоится на некоем животном с огромным и очень прочным панцирем. Таким животным была черепаха – слово, которое в итальянском и португальском в большей степени сохранило свою греческую форму. В испанском же «черепаха» – «la tortuga» представляет не что иное, как греческое «tartarougos», то есть «поддерживающая Тартар».
     Но все это, конечно, не относится к явлениям истинным и изначальным. Речь идет об интерпретациях действительности, с помощью которых человеческое воображение и интеллект реагируют на вещный мир, его перспективу и локализованность в отношении личности. Для этого человек населяет плодами своего воображения воображаемые области. Я коснулся этого, чтобы показать, до какой степени человеку свойственно ощущать мир пространственно разграниченным, а каждую вещь принадлежащей к определенной области пространства. <...>
     Но то, что в перечне составляющих жизненный мир вещей появилась вещь, самая близкая для каждого – человеческое тело, и, в столкновении или соприкосновении с ним, появились все прочие тела, размещенные в разных областях и перспективах, не должно заставить нас забыть, что в то же время – причем не раньше и не позже, а именно одновременно – вещи служат орудиями или препятствиями для нашей жизни, то есть существуют не сами по себе и в себе, а только для. Заметьте, что это понятие «бытие для» выражает первоначальную суть вещей как «вещей жизни», дел и значимостей. Понятие вещи стремится передать нам, чем эта вещь является, ее суть; суть эта находит выражение в научных определениях. Вспомните теперь детскую игру, когда дети подходят к взрослому и ошарашивают его вопросом: «Что такое трещотка?» Взрослый не сразу находит слова, чтобы это объяснить, и непроизвольно делает вращательное движение рукой, словно крутя трещотку, что выглядит довольно нелепо, и дети смеются. Но, по сути, это движение – как шарада, смысл которой – обозначить нечто, что служит для того, чтобы его крутить, а следовательно, что-то делать с его помощью. Это и есть его «бытие для». <...>
     Но мы не станем здесь касаться вопроса о том, что составляет безусловную суть бытия вещей, предположив лишь, что сами вещи безусловно существуют, ограничимся строгим, последовательным описанием того, чем очевидно – а следовательно, уже не гипотетически – эти вещи являются здесь, в сфере изначальной реальности нашей жизни, и обнаружим, что в ней бытие вещей окажется не предполагаемым бытием в себе, а очевидным бытием для, способствующим или препятствующим нам; тогда мы сможем сказать, что бытие вещей как pragmat'ы, дел, значимостей – не в сущности, а в их способности служить, помогать нам и, как обратный вариант – в способности отказывать в помощи, становиться преградой, помехой, препятствием на нашем пути.
     Итак, если мы проанализируем эту способность вещей служить нам – остановимся сейчас, для простоты, на первом варианте, – то увидим, что каждая вещь служит для другой, а та, в свою очередь, для третьей и так далее, причем образуется как бы цепочка средств для, то есть средств для достижения той или иной стоящей перед человеком цели. Возьмем, к примеру, вещь, называемую серой, которая служит для изготовления пороха, который служит для того, чтобы заряжать винтовки и пушки, которые служат для того, чтобы вести войну, которая... Вот только для чего служит война? Но эта цепь средств для, замыкающаяся на войне, не единственная, идущая от серы и ее первичного использования для производства пороха. Ибо порох служит также и чтобы заряжать охотничьи ружья, а охота – занятие весьма отличное от войны и служит для совсем иных жизненных целей... <...>
     И не стоит так уж далеко ходить – в этом нет нужды, – чтобы по соседству с этими двумя назначениями пороха обнаружить третье, а именно: порох служит для устроения фейерверков, а фейерверки – для устроения народных празднеств. Празднества же – одна из величайших стихий, с которыми человеку приходится иметь дело в жизни.
     Таким образом, мы видим, что вещи, связанные друг с другом их положительным или отрицательным назначением, складываются в архитектонику назначений, каковы: война, охота, праздники. Внутри мира они образуют как бы маленькие отдельные миры – то, что мы называем миром войны, миром охоты и т.д., так же как существует и мир религии, мир деловых отношений, мир искусства, мир литературы, мир науки. Я называю их «прагматическими полями».<...>
     Мир нашей жизни, а следовательно, наша жизнь в нем так или иначе ориентированы в отношении различных сторон, которые я назвал «прагматическими полями». <...>
     Итак, настало время отвлечься от формального строения мира с тем, чтобы бросить взгляд на его содержание, на те вещи, которые появляются, прорастают, возникают, обнаруживаются, в конечном счете – существуют в нем, и чтобы определить, какие из них мы можем и должны причислить к социальным, общественным. <...>
     Все вещи в мире, в соответствии с очень древней традицией, подразделяются на минералы, растительный, животный мир и людей. Пусть каждый задастся вопросом: может ли его поведение по отношению к камню считаться социальным? Разумеется, нет. Очевидность этого проявится в полной мере, если мы сравним наше поведение по отношению к камню со звеном, замыкающим цепочку с другого конца, – с человеком. Разница налицо. Любое действие взрослого человека, направленное на кого-то или что-то, естественным образом учитывает предшествующий опыт, связанный с этим предметом.
     Таким образом, действие это исходит из качеств, которыми, как нам известно, данная вещь обладает. Известно, допустим, что камень очень прочен, но менее прочен, чем железо, и если кто-либо задастся целью разбить его на куски, он знает, что достаточно ударить по камню молотком. Таким образом, он может согласовывать свои действия с этими двумя качествами камня: с тем, что он прочен, но хрупок и не представляет особого труда разбить его на куски. Добавьте сюда прочие качества, которые мы усвоили, имея дело с камнем. Среди них есть одно, исключительно важное для нашей темы. Мы знаем, что наши действия нечувствительны для камня и что его реакция на наши удары сводится к тому, что он разбивается на куски в соответствии со своей неизменной физической природой. На наши действия в отношении камня камень никак и ничем не отвечает. Он абсолютно лишен способности к какому бы то ни было действию. Строго говоря, мы не должны были бы также считать его страдательной стороной. Камень не действует и не страдает; в нем происходят лишь определенные механические изменения. Следовательно, в отношении камня наши действия однонаправлены: от нас они переходят на камень, там заканчиваются – и не более. То же, разве что в больших масштабах, происходит с растением; разница здесь лишь в разнице качеств, присущих растениям и минералам. Но уже в наших контактах с животными отношения приобретают иной характер. Если мы хотим предпринять что-либо относительно животного, в плане наших будущих действий мы учитываем, что существуем для него, что оно ждет нашего действия, готовится к нему и готовится также как-то отреагировать на наше предполагаемое действие. Таким образом, несомненно, что в отношении животного мое поведение, в отличие от случая с камнем, не односторонне; что мое действие, ещё когда я его обдумываю, прежде чем осуществить, учитывает возможное ответное действие со стороны животного, так что мое действие, еще на стадии замысла, направлено на животное, но затем возвращается ко мне в обратном направлении, предугадывая ответ животного. Следовательно, оно совершает прямой и обратный путь, который есть не что иное, как попытка заранее представить себе реальный контакт между нами – между мной и животным, – который должен произойти. Когда я подхожу к лошади, чтобы оседлать ее, я, конечно, учитываю, что она может меня лягнуть, а когда приближаюсь к стерегущей стадо овчарке, учитываю, что она может меня укусить, и принимаю, в том и другом случае, свои меры предосторожности.
     Обратите внимание на реальность совершенно нового типа, которая появляется в нашем мире, когда вместо камней или растений перед нами оказывается животное. <...>
     В отличие от камня или растения животное является вещью, которая отвечает мне и в этом смысле не только существует для меня, но и со-существует со мной, поскольку и я для него тоже существую. Камень лишь существует; он не может сосуществовать. Сосуществование – это взаимопереплетение существований, при котором два существа существуют взаимно, а не просто «находятся здесь», не имея ничего общего друг с другом.
     Итак, не подошли ли мы к тому, что еще в самом начале назвали «социальными контактами». Не указывает ли слово социальный на тип реальности, при котором поведение человека направлено на других существ, а их поведение, в свою очередь, соотносится с поведением данного человека, и, следовательно, не указывает ли оно на действия, тем или иным образом основанные на обоюдности, то есть когда не только от меня исходят поступки, объектом которых является другое существо, но и от этого другого существа исходят поступки, объектом которых являюсь я, и поэтому мои действия обязательно предопределяют, учитывают его реакции, так же как в его действиях заранее учтены мои; иными словами, оба действующих лица соотносятся друг с другом, существуют взаимно-соотнесенно? Своими действиями животное «отвечает» на мое присутствие: оно наблюдает за мной, ищет меня или прячется от меня, любит меня или боится, лижет мне руку или кусает ее, повинуется мне или нападает на меня; в конечном счёте оно в той или иной форме реагирует на меня. Однако набор этих реакций, как показывает опыт, очень ограничен. Лишь очень небольшое число моих действий вызывает ответную реакцию животного, причем репертуар его ответных действий также чрезвычайно скуден. Более того, я мог бы составить шкалу, определяющую колебания этого репертуара для каждого отдельного вида. По этой шкале можно будет также вычислить степень со-существования между мною и животным. <...>
     Повторяю свой вопрос: вправе ли мы считать отношения между человеком и животным социальными? Окончательного решения мы найти не можем. Дать утвердительный ответ нам мешает не только ограниченность подобного со-существования, но и расплывчатость, нестабильность, двусмысленность поведения зверя, каким бы смышленым он ни казался. Надо признать, что животное приводит нас в недоумение и во многих других отношениях. Мы даже хорошенько не знаем, как вести себя с ним, поскольку суть его не ясна нам до конца. Поэтому в обращении с животным мы вечно колеблемся, не зная, как относиться к нему: как к человеку или, наоборот, как к камню или растению. И это непостоянство в обращении с животным очень понятно, так как на протяжении всей своей истории человек то – подобно первобытным людям или египтянам – видел в животном чуть ли не божество, то, подобно Декарту и его ученику, сладкоречивому мистику Мальбраншу, полагал, что животное – механизм, нечто чуть более сложное, чем простой булыжник.
     Являются ли наши отношения с животным социальными, мы можем решить, лишь сравнив их с фактами бесспорно социального характера. Нам нужен исчерпывающе ясный, самоочевидный случай, который помог бы нам разобраться в случаях неясных, запутанных, двусмысленных.
     В ходе наших рассуждений отграничилась огромная масса уникальных явлений, среди которых можно, наконец, выделить нечто безусловно, неопровержимо социальное. Из составляющих мир вещей нам осталось поговорить лишь о вещах, именуемых «людьми».
     Как же появляются в моем внутреннем мире эти существа, которых я называю «другими людьми»?
     Достаточно этому вопросу прозвучать, и все мы почувствуем, что в нас как бы что-то изменилось. До сих пор мы наслаждались нашим уединением. Теперь же, при известии о том, что на нашем мысленном горизонте, охватывающем темы наших лекций, собираются появиться «другие люди», мы чувствуем, сами до конца не понимая почему, некое легкое беспокойство и словно бы слабый электрический ток пробегает по позвоночнику. Как бы ни нелепо это звучало, но это – так. До сих пор наш жизненный мир состоял из одних камней, растений и животных; это был рай или то, что мы называем природой – в высоком и обыденном смысле. И хотя жизненный мир, о котором идет речь, мы уже много раз называли миром каждого в отдельности, миром конкретной жизни, говорили мы о нем исключительно абстрактно. Я не претендовал на то, чтобы описать единственный и неповторимый мир каждого в отдельности – какого-то конкретного человека либо свой собственный. О наиконкретнейшем мы говорили абстрактно, в общем. На этом парадоксе покоится вся теория жизни. Жизнь всегда конкретна, но теория ее, как и любая другая теория, отвлеченна. Она дает нам пустые холсты, в отвлеченность которых каждый может вписать историю своей жизни. Итак, хочу подчеркнуть, что, даже говоря абстрактно, достаточно предупредить о появлении в наших рассуждениях других людей, каждый из нас, насторожившись, крикнет про себя: «Стой! Кто идет?» Наше уединение нарушено: отныне мы постоянно начеку. Похоже, что другие люди не так уж небезопасны! Раньше мы жили, не ведая забот, в мире минералов, растений и животных. Подобную безмятежность человек ощущает на лоне природы. Почему? Об этом речь еще впереди, но в двух словах суть проблемы выразил Ницше: «Нам так нравится безмятежное существование наедине с природой, поскольку она к нам безразлична». В этой сверхмнительности – корень нашего беспокойства. Мы будем говорить о существах – людях, – про которых мы знаем: мы им не безразличны. Поэтому-то мы и насторожились, и душа наша замерла: на безоблачном райском горизонте появилась опасность: другой человек. И – будьте уверены! – так или иначе, в той или иной степени это нас взбодрит. И всем нам придется немного поволноваться.
     Итак, в поле моего зрения появляется Другой. «Другой» значит «другой человек». В чувственном отношении он предстает передо мной как некое тело – тело, которое имеет свою характерную форму, движется, перемещает предметы, иными словами, проявляется в том внешнем, видимом, что американские психологи называют behavior*. Но самое удивительное, странное и в высшей степени загадочное состоит в том, что, хотя перед нами лишь телесная оболочка, совершающая определенные движения, мы различаем в ней, за ней нечто по сути своей невидимое, нечто чисто внутреннее, что каждый непосредственно знает, прежде всего, по самому себе: мысли, чувства, желания, деятельность, не находящую иногда самовыражения, то есть все не внешнее и не подлежащее овнешнению, поскольку оно не имеет пространственного и чувственного воплощения и по отношению к миру внешнему является в чистом виде миром внутренним. Но уже в случае с животным тело его, помимо того, что оно обладает цветом и осязаемостью, как то свойственно всему телесному, всегда служит для нас знаком чего-то совершенно иного, а именно некоей бестелесности, некоего внутреннего – intus – сокровенного внутреннего мира, в котором формируются реакции животного, где решается, как оно ответит нам – укусит или подденет на рога или же, напротив, подойдет, чтобы мирно, ласково потереться о нашу ногу. Я уже говорил, что общение с животными – отчасти сосуществование. Это сосуществование возникает потому, что реакции животного исходят из его внутреннего мира. Любое сосуществование есть сосуществование двух внутренних миров, и оно тем активнее, чем больше проявляется взаимодействие этих миров. Тело животного заставляет нас различать, предполагать, подозревать наличие этого внутреннего мира, указывая на него различными действиями, движениями и т.д. Стало быть, тело является указанием, знаком внутреннего мира, в нем заключенного, и в то же время тело – это плоть, назначение которой в «выражении» внутреннего мира. Плоть не только обладает весом и движется, она выражает, она есть «выражение». Выразительная функция зоологического организма – самая загадочная из всех проблем, какими занимается биология, поскольку проблемой биологической жизни как таковой уже давно перестали заниматься, считая ее слишком проблематичной.
     Я не стану сейчас углубляться в этот наводящий на столькие мысли предмет – выразительную функцию (а наводит он на размышления неизбежно, поскольку он и есть причина всех наших мыслей), так как подробно писал об этом в своей работе «О космическом феномене выразительности»; о том же, что касается появления в нашем мире другого человека, речь еще пойдет в будущих лекциях.
     Достаточно сказать, что тело другого человека, в состоянии покоя или в движении, непрестанно посылает нам разнообразнейшие сигналы и подает знаки о том, что происходит в том внутри, которым является другой человек. Это внутри, этот внутренний, сокровенный мир никогда не присутствует явно, а только соприсутствует подобно невидимой стороне яблока. И здесь также приложимо понятие со-присутствия, без которого, как я уже говорил, мы не могли бы объяснить, каким образом мир и все в нем существует для нас. В данном случае, безусловно, функция соприсутствия наиболее поразительна. Поскольку скрытая от меня сторона яблока все же, в другое время, была мне видна; внутренний же мир, которым является другой человек, никогда не мог и не сможет открыться мне непосредственно. Однако он существует – и я чувствую это, встречая другого человека.
     Внешний облик этого тела, жесты, мимика, слова опосредованно говорят мне о том, что я столкнулся с внутренним миром, подобным моему собственному. Тело – богатейшее «выразительное поле» или «поле выразительности».
     Например, я вижу, что оно смотрит. Глаза – «окна души» – могут сказать нам больше, чем что-либо иное, поскольку взгляд, как ничто иное, исходит из внутри. Мы видим, на что он обращен и каков он. Он не только обращен на нас изнутри, но дает почувствовать, какая за ним скрыта глубина.
     Поэтому ничто так не радует влюбленного, как первый ответный взгляд. Но здесь необходима осторожность. Если бы мужчины умели измерить глубины, скрытые за женским взглядом, они избежали бы многих ошибок и мучений.
     Ибо есть первый взгляд, который бросают, как бросают милостыню, – взгляд слишком поверхностный, чтобы быть поистине взглядом. Но есть и взгляды, которые исходят из самой глубины бездонной женской души; взгляды, словно повитые водорослями и жемчугами и несущие в себе весь подводный, глубинный пейзаж, по сути своей глубинный и сокровенный, если женщина действительно, то есть в глубинном, бездонном смысле слова, является женщиной. Это насыщенный взгляд, в котором его желание быть взглядом выплескивается через край, в то время как взгляд, о котором шла речь вначале, был лишь бледной тенью взгляда, простым актом видения. Если бы мужчина не был тщеславен и не спешил в каждом выражении женского лица увидеть доказательство влюбленности, если бы он основывал свои суждения на насыщенных выражениях, ему не пришлось бы испытывать мучительных разочарований, что случается весьма нередко.
     Так, из глубины изначального одиночества, каковым и является по сути наша жизнь, мы вновь и вновь предпринимаем попытку взаимопроникновения, стараемся раз – одиночитъся и заглядываем в другое человеческое существо, чтобы дать ему свою жизнь в обмен на его.


* англ. поведение

Ортега-и-Гассет Х. Глава IV. Человек и люди. Дегуманизация искусства. Москва: Радуга, 1991.